Чернильный лес

Сказки тёти Хель

Читается само по себе. Но если Алёнушка вам уже встречалась — это за два года до разговора. По её счёту, конечно.

Делянку у Погорелицы Егор взял сам, буквально с руками оторвал, пока мастер дочитывал наряд. Лес там стоял спелый, сосна к сосне, вывозка по зимнику короткая, и на всё это добро леспромхоз давал двойной коэффициент: старые вальщики отказывались от квартала четвёртый год подряд. Причин никто не называл. Кузьмич на прямой вопрос ответил через плечо — у него в том лесу пила тупится с воздуха.

У конторы вертелся мастеров сын, Санька, лет шести. Егора он уважал за мотоцикл: обошёл кругом, потрогал фару, подёргал ручку газа и посигналить не попросил, а просто взял и посигналил.

— Дядь Егор, а я шофёром буду. На лесовозе! — Будешь, — согласился Егор, сгоняя его с седла. — Куда ты денешься.

Двойной коэффициент Егору был нужен позарез. Весной шестьдесят седьмого они схоронили бабку, дом стоял под старой крышей, а на книжке после похорон осталось сто десять рублей.

Жили они вдвоём с сестрой, в бабкином доме. Дом был пятистенок, ставленный ещё прадедом: два окна на улицу, три на реку, и под коньком, с речной стороны, вырезан петушок. Краска с петуха сошла еще при матери, а вот сам он сидел крепко. В доме всё было напополам: крышу Егор перекрывать собирался второй год, крыльцо повело, зато нижние венцы стояли как вкопанные, и печь тянула ровно, без единой трещины, как и в прадедовы времена, небось. Из нового в доме завелись счётчик у двери да радиоточка на кухне. К ней Егор приладил старую чёрную тарелку; бабка звала её «брехалом», но выключать не давала.

Печь в доме так и была главная. Бабка пекла по пятницам два каравая: один к столу, второй малый и без соли, и второй с утра уносила за реку. Егор даже не спрашивал: кому, куда. Их это бабское дело.

После бабки печь стала Алёна. Тесто она ставила с четверга, солонку в пятницу к завтраку не доставала вовсе и за реку уходила в то же время, хоть часы по ней заводи.

Работа на делянке пошла ходко — до аллеи. Липы в два ряда, старые, в три обхвата, стояли посреди соснового квартала без всякого смысла; в таксации на их месте значился прочий лиственный. Пашка, дед у него был местный, объяснил: барская аллея, от усадьбы к пруду шла. Усадьба сгорела в семнадцатом, ещё при царе, на Масленицу — дед божился, что мужики были ни при чём, своих поджигателей деревня знала бы. Барин не дождался и не вернулся, а липы вот стояли. Сколько лесоустройств прошло — всякий таксатор писал их прочим лиственным, и ни одна рука ни разу не поднялась поставить их в рубку.

У этих-то лип и глохла пила. Новая цепь порвалась дважды за смену о чистое дерево, без единого гвоздя в резе. Трелёвочник у Пашки закипал на ровном месте, даже при плюс восьми. А по вечерам на край вырубки выходил чёрный козёл.

Вставал у крайних деревьев и стоял, пока не глушили технику. Пашка первые дни высматривал, с какого он двора, потом высматривать перестал, а в среду забрал из вагончика сапоги и термос.

— Я в этом квартале и за тройной не останусь. И ты один не оставайся, не по божески оно как-то.

Егор фыркнул.

— Кубы кто закрывать будет? Козёл? — Козёл и закроет, — сказал Пашка и уехал попутным лесовозом.

До нормы Егору оставалось полторы сотни кубов. В пятницу он поднялся раньше сестры. Второй пятничный каравай остывал на подоконнике под полотенцем. Егор отвернул полотенце, снял с полки солонку и посолил горбушку крест-накрест, густо, с верхом.

Алёна стояла в дверях кухни, в бабкином светлом платке, завязанном под подбородком.

— Он такой не возьмёт. — Козёл-то? — Егор поставил солонку на стол и пошёл во двор выкатывать мотоцикл. — Козёл всё возьмёт.

На делянке лежал туман по колено. Егор дозаправил «Дружбу», наметил крайнюю сосну — полтора обхвата, ровный наклон в сторону вырубки, ни ветра, ни сушин в кроне — и сделал подпил по науке. Ровным таким клином, на треть. Когда он выпрямился сменить упор, у лип шагах в десяти стоял козёл. Туман до брюха, рога назад.

Егор швырнул в него балонным ключом из кармана. Ключ прошёл сквозь туман и стукнулся о липу. Козёл даже не шелохнулся.

— Ну и стой, — сказал Егор и завёл пилу.

Рез он вёл чисто, с недопилом на ширину ладони, всё по учебнику и по одиннадцати годам в лесу. Сосна вздохнула, тронулась вершиной и пошла в подпил, куда ей было положено по наклону, по клину и по всякому закону. На половине хода она остановилась.

Деревья так не останавливаются.

Потом она пошла назад, через недопил, против собственного веса, и комель её поднялся с пня легко, без треска, будто сосну взяли сверху за вершину и повели.

Егор успел сделать один шаг.

***

Хорошая сказка после точки не заканчивается. Она просто переезжает жить к читателю.

Хель — писательница, историк и ведьма с хорошей источниковой базой.

🌙 Другие истории: Telegram · ВКонтакте 🪙 Поддержать звонкой монетой и оставить огонёк в окне

Читается самостоятельно. Но если вы уже были в Погорелице — вы знаете, куда идёт седьмой фидер.

В апреле в Верхнетоемские районные электросети пришла цифровизация. Из области приехал человек в белой каске поверх вязаной шапочки, показал презентацию на сорок слайдов и уехал, а программа осталась. Программа требовала, чтобы каждая опора в районе получила номер, координаты и фотографию. Опор в районе было одиннадцать тысяч четыреста двадцать.

Заводить их в базу назначили инженера Вихрова — за то, что моложе всех и, по словам начальника, дружит с компьютером. С компьютером Вихров не дружил, а сосуществовал на условиях вооружённого нейтралитета, но спорить не стал.

К июню он добрался до архива. Архив жил в железном шкафу за верстаком: планшеты линий, акты, журналы, всё расставлено по годам. Нижняя полка — до потопа семьдесят четвёртого, читается через раз. Вихров шёл по описи и на слове «Погорелица» остановился.

Папка была тонкая. «ВЛ-0,4 кВ, дер. Погорелица, фидер № 7». Построена в шестьдесят втором, пятьдесят три опоры, двенадцать дворов подключено. Снята с баланса приказом от 14 марта 1969 года. Основание было вписано от руки, чернилами: «в связи с утратой потребителя».

Про Погорелицу Вихров знал то же, что все: сгорела за одну ночь, с соседней церковью, ранее приписанной к усадьбе. Никто не селился после. Он отложил папку в стопку «списанное» и в программе завёл бы туда же, если бы не журналы технического учёта.

Журналы он листал вечером, сверяя показания по подстанции «Сёмжа». Седьмая ячейка значилась отключённой — рубильник опущен, пломба стоит с шестьдесят девятого года, старого образца, свинцовая. А счётчик седьмого фидера считал. Раз в году, в двадцатых числах августа, показания прирастали на четыре киловатт-часа. Не три с половиной, не пять, а четыре ровно, год за годом.

Вихров прошёл журналы назад: восемнадцатый год, девяносто восьмой, восемьдесят третий. В семьдесят шестом мастер Косых вывел напротив прироста: «погрешность прибора». В восемьдесят девятом другой рукой: «технологические потери». Дальше прирост просто переписывали в графу, никак его не комментируя. Пятьдесят семь лет подряд прибор ошибался на четыре киловатта в одну и ту же ночь, и погрешность эту в сетях, судя по всему, устраивала всех.

Он вернулся к тонкой папке и вытряхнул её на верстак. Схема трассы была вычерчена на кальке, поверх старой съёмки: под линией электропередачи ещё читалась аллея — двойной ряд точек с подписью «лип. насажд.». Между актом списания и схемой лежал тетрадный листок, сложенный вчетверо. Химическим карандашом, крупно и наискось значилось:

«Не ищи. Им на один вечер».

Подписи не было. Почерк совпадал с актом шестьдесят девятого года — Вихров приложил листок к акту и подержал под лампой. Писал Косых. Тот самый, что через семь лет аккуратно вывел «погрешность прибора».

До августа Вихров занимался опорами — одиннадцать тысяч четыреста двадцать, каждую поди сфотографируй, — и папку не открывал. А двадцать второго августа, в пятницу, закончил объезд по Сёмженскому направлению засветло, посмотрел на часы, на небо и свернул на своём уазике на старую просеку. По схеме трасса седьмого фидера шла от подстанции на северо-восток, четырнадцать километров. Служебной необходимости в этой поездке не было никакой, что Вихров себе честно и отметил.

Просека заросла ольхой в руку толщиной, но читалась. Опоры стояли через одну: серые, в лишайнике, у трёх верхушки обломаны, семь лежали в малиннике целиком. На стоячих сохранились ржавые и пустые крюки. Ни провода, ни изоляторов; изоляторы с брошенных линий уходят первыми, это Вихров знал по горькому опыту. Он прошёл трассу пешком от двадцатой опоры, пересчитывая. Сбился на сорок первой, потому что стемнело.

Стемнело — и на ходу, между двумя шагами, у него над головой загудело.

Гудела линия. Ровно и едва различимо, на пятидесяти герцах, под нагрузкой. Этот звук Вихров отличал от любого другого, за него ему собственно и платили тринадцать лет.

Он поднял фонарь. Между серыми опорами, на ржавых пустых крюках, висел провод. Провис был правильный, стрела по нормативу, алюминий блестел свежей протяжкой. Вихров достал из нагрудного кармана индикаторную отвёртку и поднял её над головой, не дотягиваясь до провода метра четыре. Неонка засветилась от наведённого поля — слабо, но засветилась. Фаза была.

Впереди, километрах в двух, над чёрной грядой леса стояло акварельное зарево. Не пожарное, а оконное: восемь тёплых точек в два рядка и печной дым над ними.

Вихров простоял под линией минут десять. Потом выключил фонарь, вернулся к машине и поехал назад по собственной колее, не глядя в зеркало заднего вида. Боковые он отвернул ещё на просеке, чтобы ветками не оторвало, и обратно открывать не стал.

На подстанцию он заехал утром. Пломба шестьдесят девятого года висела на рубильнике нетронутая. Счётчик седьмого фидера показывал плюс четыре киловатт-часа. Вихров открыл журнал, подержал ручку и записал: «технологические потери, в пределах норматива» — и, дописывая, понял, что формулировка держится в сетях пятьдесят семь лет не по бедности великого и могучего.

На капоте уазика, на самой середине, стоял берестяной, латаный по шву, туесок. Туесок был полон брусники — ягода к ягоде, без единого листика, кто-то, видать, руками перебирал.

Вихров огляделся: до жилья от подстанции было четыре километра, роса на траве вокруг машины лежала целая и непримятая. Туесок он взял. Бруснику съел дома, туесок вымыл и поставил на полку, а зачем вообще съел и поставил, объяснять никому не собирался.

Фидер № 7 в программу цифровизации не попал. В базе его нет, координат нет, фотографий нет; проверяющий из области прошёл по описи и ничего не заметил, потому что бумажную папку Вихров из шкафа убрал. Папка теперь живёт у него в столе, и лежит в ней всё то же — схема, акт, листок Косых, — плюс один новый лист, вложенный в этом году. Почерк другой, карандаш тот же, химический, найденный в том же шкафу:

«Проверено. Хватает».

А в двадцатых числах августа Вихров теперь приезжает на подстанцию к вечеру сам, вне графика. Протягивает контакты в седьмой ячейке, смотрит изоляцию, метёт пол. Ячейка отключена, пломба на месте, работы эти не значатся нигде.

Свет им — на один вечер. Брусника — раз в год. Тариф не менялся с шестьдесят девятого.

***

Хорошая сказка после точки не заканчивается. Она просто переезжает жить к читателю.

Хель — писательница, историк и ведьма с хорошей источниковой базой.

🌙 Другие истории: Telegram · ВКонтакте 🪙 Поддержать звонкой монетой и оставить огонёк в окне

Заблудились Верещагин и Катя по всем правилам полевой работы: с картой, навигатором и запасным навигатором. Шла третья неделя экспедиции по гранту «Демонологические нарративы Верхнетоемского района: носители и механизмы трансляции».

Кафедральную «Ниву» оставили в Сёмже, у моториста, — дальше дорог не было, только зимник, — и в Погорелицу, последнюю деревню маршрута, пошли пешком. По карте выходило семь километров, но лес считал иначе.

К четвёртому часу навигатор показывал их посреди ровного зелёного поля, которого вокруг не наблюдалось. Телефон Кати показал одно деление, подумал и убрал. Верещагин перестал говорить «сейчас сориентируемся» и начал говорить «интересно». В науке это разные стадии.

На поляну они вышли уже в длинных вечерних тенях. Поляна была круглая, чистая, трава на ней лежала так ровно, будто её причёсывали. Посреди поляны стояла девушка в белом платке, а перед девушкой стоял козёл.

Козёл был чёрный. Целиком, без отметин, от рогов до копыт; рога шли назад двумя спокойными дугами. Девушка отламывала хлеб от буханки и подавала с ладони. Козёл брал мягко, одними губами.

— Здравствуйте! — обрадовался Верещагин той профессиональной радостью, после которой информанты обычно запирают калитку. — Мы из университета, фольклорная экспедиция. Заблудились немного. А вы из Погорелицы? — Погорелица там, — девушка показала подбородком, не отвлекаясь, — А я отсюда.

Катя уже доставала диктофон.

— Вы позволите записывать? — Пишите. Он не против.

Кто именно не против, уточнять не стали. Красный огонёк загорелся, Верещагин присел на корточки в трёх шагах и завёл разговор по всей форме: как зовут, давно ли здесь, есть ли родные в ближайшей деревне. Девушку звали Алёной. Хлеб, записала Катя, был несолёный.

— А его как зовут? — спросил Верещагин, кивая на козла. — Никак. Имя дать — считай, породниться.

Верещагин сделал в блокноте пометку и подчеркнул её дважды. Пометки, подчёркнутые дважды, означали у него «в статью». Козёл доел кусок и переступил копытами, и трава под копытами не примялась.

Дальше Верещагин спрашивал про кормление — всякий ли день, всяким ли хлебом. Алёна отвечала коротко и охотно: по пятницам, хлеб свой, магазинного не берёт. Катя повернула диктофон микрофоном к козлу. Козёл наклонил голову, и красный огонёк встал у него в жёлтом глазу второй точкой, рядом со зрачком. Катя отвела руку с диктофоном обратно к Алёне и дальше держала его двумя руками.

На словах «по пятницам» Верещагин перестал писать. Ручка постояла над блокнотом и легла в сгиб страницы. Он поднялся с корточек, не отряхнув коленей, отступил на шаг, перевёл взгляд с платка на козла, с козла на буханку и взял Катю за локоть.

— Катенька, — сказал он вполголоса. — Четыреста пятидесятый. Живой!

И, повернувшись к Алёне, опустил блокнот.

— Алёна, а скажите... это — братец ваш?

Алёна отломила последний кусок, подала и вытерла ладонь о передник.

— Зачем же. Это диавол.

Козёл дожевал.

— Братец мой мёртв уже два года как, — сказала Алёна. — А с этим ещё можно договориться.

Верещагин записал. Посмотрел на то, что записал, ничего вычёркивать не стал и закрыл блокнот. Желание перекреститься он подавил совершенно ненаучным образом, ущипнув себя в сгиб локтя.

— Деревня по ручью вниз, — сказала Алёна. — От воды не отходите, стемнеет раньше, чем дойдёте. Ничего, ручей доведёт.

Ручей действительно довёл. Через сорок минут впереди залаяла собака, потянуло печным дымом, и между стволами проступили огни — неяркие, керосиновые, окон восемь на всю деревню. У крайнего дома их встретила бабулька с фонарём, назвалась Таисьей Егоровной и разговаривать начала раньше, чем спросила, кто они вообще такие: заблудших тут, по её словам, заведено пускать, не то будут ходить кругами до Покрова.

В доме пахло хлебом и сухой травой, пучки висели по стене в порядке, который Катя сфотографировала бы, если бы телефон не разрядился ещё на поляне. Электричества не было — «линию сняли», сказала Таисия, не уточнив, когда и кто. Кормила она гостей молоком и тем же несолёным хлебом, на вопросы отвечала щедро, с песнями: два рекрутских причитания, свадебное величание и колыбельная, от которой у Кати позже, при расшифровке, будут мёрзнуть руки. Верещагин писал до полуночи, исписал сорок страниц и, засыпая, поделил их на три статьи и пленарный доклад в Институте антропологии РАН.

Про Алёну Таисия сказала только:

— Видели, стало быть? Ну, пятница же.

И предложила спеть еще три частушки.

Утро вышло ясное. Таисия дала им в дорогу хлеба, довела до колодца и показала рукой:

— Вон там, левее смотри, ну! Тропа. За тропой вырубка, за вырубкой грейдер, по грейдеру налево как раз и будет тракт. Катя оглянулась от колодца. Деревня стояла в утреннем дыму, у крайнего дома возились куры, на жерди сохло бельё — наволочка и что-то длинное, белое.

До тракта дошли за час. Лесовоз затормозил на взмах, шофёр открыл дверцу, подвинул с сиденья термос.

— Откуда идёте-то? — Из Погорелицы, интервью там брали, — сказал Верещагин. — Нам до Сёмжи, там машина.

Шофёр посмотрел на него. Потом на Катю, на её диктофон в нагрудном кармане, на рюкзаки с торчащими пенками. Потом положил термос обратно на сиденье, между собой и пассажирами.

— Из Погорелицы, — повторил он. — Ну-ну. Погорелица, молодёжь, в шестьдесят восьмом сгорела. Вся, за одну ночь, с церковью. Я мальцом был, нас с матерью зарево смотреть будили. Там и не селился после никто. Садитесь, чего стоите?

Ехали молча. Верещагин на втором километре открыл блокнот. Сорок страниц были на месте, его почерком, с датами и паспортом информанта: Таисия Егоровна Мезенцева, год рождения тысяча восемьсот девяносто девятый. Вчера вечером он записал этот год не глядя, под диктовку, и математикой никакой не занимался. На развилке они попросили остановить.

Обратную дорогу нашли легко: грейдер, вырубка, тропа. Тропа вывела к колодцу. Сруб у колодца был серый, разошедшийся, ворот лежал рядом в крапиве, и крапива проросла сквозь него густо и художественно. Дальше начиналась улица. Она читалась по фундаментам — два рядка заросших камней, печные трубы без домов, обгорелые венцы, ушедшие в землю по третье бревно. Там, где вчера сохло бельё, стояла жердь. Жердь была на месте, единственная вертикальная вещь на всю деревню, серебряная от старости, и на ней ничего не висело.

Дом Таисии Катя узнала по рябине у крыльца. Крыльцо сохранилось — три ступени и столбик перил, — рябина росла прямо сквозь него, раздвинув доски, толстая, в обхват двумя руками. На верхней ступени, под рябиной, стояло блюдце. Белое, с голубой каёмочкой, чистое и без единого листика — при том что осыпалась рябина явно не первую неделю. На блюдце лежали крошки.

Хлеб из Катиного рюкзака они выложили на ступень рядом, не сговариваясь и не обсуждая, зачем.

К Сёмже вышли в сумерках. «Нива» стояла у мостков, где её и оставили. Моторист вернул ключи, пересчитал деньги и про Погорелицу спрашивать не стал, хотя куда они ходили, знал: сам же и показывал зимник.

***

Расшифровкой Катя занялась в городе, через неделю, при включённой во всех комнатах лампочках, люстре и двух ночниках. Запись с поляны была цела: час двенадцать, Алёна слышна была ясно, «зачем же, это диавол» — хоть завтра в эфир. Козла на записи не было, ни жевания, ни копыт — там, где он переступал, стояла ровная комнатная тишина.

Вечер у Таисии был тоже цел, все четыре часа. На записи звучали два голоса: Верещагин задавал вопросы, Катя уточняла, и между вопросами лежали долгие вежливые паузы. В паузах было слышно, как потрескивает керосиновая лампа. Лампа, значит, была. В одной паузе, на третьем часу, что-то коротко хрустнуло. Катя отмотала и послушала ещё раз, потом ещё. Так хрустит хлеб, когда его ломают через корочку.

Отчёт по гранту Верещагин сдал в срок. Погорелица значится в нём одной строкой: обследована, жилой застройки не выявлено. Про сорок страниц он не написал нигде, но и не сжёг их, а держал в столе и по пятницам, задерживаясь на кафедре, перечитывал.

А Катя с тех пор, проезжая местами — а ездит она теперь каждый полевой сезон, и маршрут всякий раз почему-то ложится через Верхнетоемский район, — смотрит из окна на сплошной лес. И раз в год, в конце лета, под вечер, видит над ним дым. Печной, ровный, из восьми труб.

Деревня топит. Значит, договор держится.

***

Хорошая сказка после точки не заканчивается. Она просто переезжает жить к читателю.

Хель — писательница, историк и ведьма с хорошей источниковой базой.

🌙 Другие истории: Telegram · ВКонтакте 🪙 Поддержать звонкой монетой и оставить огонёк в окне